Выдержки из книги "Американские заметки" Диккенса, написанной в 1842 году.Поскольку Вашингтон можно считать центром табачного слюноизвержения, пора мне сознаться начистоту, что распространенность этих двух отвратительных привычек – жевать и плевать – стала казаться мне к этому времени явлением далеко не из приятных, попросту говоря – отталкивающим и тошнотворным. Этот мерзкий обычай принят во всех общественных местах Америки. В зале суда судья имеет свою плевательницу, секретарь – свою, свидетель – свою н подсудимый – тоже свою; и присяжные заседатели и публика обеспечены ими в таком количестве, какое нужно людям, самой своей природой побуждаемым безостановочно плеваться. В больницах надписи на стенах призывают студентов-медиков извергать табачный сок в специально предназначенные для этой цели ящики и не загрязнять лестниц. В общественных зданиях тем же способом обращаются к посетителям с просьбой сплевывать свою жвачку или «кляп», как назвал ее один джентльмен – знаток такого рода лакомств, – не на подножия мраморных колонн, а в казенные плевательницы. Кое-где этот обычай неотъемлемо связан с каждой трапезой, с каждым утренним визитом и со всеми проявлениями общественной жизни. Чужестранец, который последует моему маршруту и приедет в Вашингтон, обнаружит здесь этот обычай в полном расцвете и блеске, во всей его пышности и устрашающей бесцеремонности. И пусть он себя не убеждает (как я пытался однажды, к своему стыду), будто туристы, побывавшие здесь ранее, преувеличивали распространенность этого обычая. Он сам по себе такое преувеличенное свинство, что дальше некуда.
На борту нашего парохода находились два молодых джентльмена в рубашках с расстегнутыми, по обыкновению, воротничками, вооруженные каждый огромной тростью. Они утвердили посредине палубы два стула на расстоянии примерно четырех шагов один от другого, достали табакерки и уселись друг против друга – жевать. Менее чем за четверть часа эти многообещающие юноши так усердно оросили чистую палубу дождем желтой жидкости, что вокруг них образовалось нечто вроде магического круга, в пределы которого никто не смел ступить и который они усердно освежали вновь и вновь, не давая ему нигде подсохнуть. Дело было перед завтраком, и, сознаюсь, меня затошнило. Однако, поглядев внимательно на одного из плевак, я ясно увидел, что он новичок в искусстве жевания и сам чувствует себя нехорошо. Это открытие привело меня в восторг; и когда я заметил, как его лицо все более бледнеет от скрытой муки и как подрагивает табачный шарик за его левой щекой, в то время как он, стараясь не отставать от своего старшего товарища, все сплевывает и жует и снова сплевывает, я готов был броситься ему на шею, умоляя, чтобы он продолжал это занятие еще много часов.
* * *
Сенат – орган почтенный и благопристойный, и в его заседаниях больше торжественности и порядка. Обе палаты убраны прекрасными коврами, но невозможно описать, в какое состояние они приведены благодаря всеобщему невниманию к плевательницам (которыми снабжены все государственные мужи) и какие необычайные усовершенствования внесены в рисунок этих ковров брызгами и струйками, разлетающимися по всем направлениям. Могу лишь заметить, что я настоятельно советовал бы иностранцам не смотреть на пол, а если им случится уронить что-либо, будь то даже кошелек, ни в коем случае не поднимать его голыми руками.
Вид стольких благородных джентльменов с раздутыми щеками кажется поначалу зрелищем в своем роде примечательным, и оно не становится менее примечательным, когда вы обнаруживаете, что опухоль эта происходит от солидной порции табаку, которую они ухитрились засунуть за щеку. Довольно странно видеть также, как почтенный джентльмен откидывается в своем покойном кресле, кладет ноги на стоящий перед ним письменный стол, отрезает перочинным ножом изрядный «кляп» от пачки жевательного табаку и, подготовив его для употребления, выбрасывает старую жвачку изо рта, как пробку из духового ружья, а на ее место закладывает новую.
К своему удивлению, я заметил, что даже заядлые старые жевальщики, обладающие большим опытом, не всегда являются меткими стрелками; это заставило меня несколько усомниться во всеобщем умении американцев обращаться с огнестрельным оружием, о чем мы столько наслышались в Англии. Меня посетили несколько джентльменов, и за время беседы им не раз случалось не попасть в плевательницу с расстояния в пять шагов, а один (но он несомненно был близорук) принял закрытое окно за открытое на расстоянии трех шагов. В другой раз, когда я был в гостях и сидел перед обедом с двумя дамами и несколькими джентльменами у огня, один из нашей компании шесть раз недоплюнул до камина. Впрочем, я склонен думать, что он вовсе и не метил в камин, поскольку перед решеткой лежала белая мраморная плита, которая была удобнее и, возможно, больше подходила для его намерений.
* * *
Одно из двух примечательных обстоятельств нашего путешествия несомненно связано с той категорией людей, которые ездят на таких судах. Либо они никак не могут угомониться и вовсе не спят, либо они плюются во сне, странным образом мешая реальный мир с воображаемым. Целую ночь напролет – и из ночи в ночь – на канале разыгрывался настоящий шторм или буря плевков; как-то раз мой пиджак оказался в самом центре урагана, созданного пятью джентльменами (и продвигавшегося вертикально, в строгом соответствии с теорией Рейда о законе штормов), так что на другое утро, прежде чем надеть его, я вынужден был разложить пиджак на палубе и оттирать водой.
Поскольку в нашем повествовании мы еще не дошли до Питтсбурга, могу заметить, что завтрак на судне был, пожалуй, наименее аппетитной трапезой, ибо в дополнение ко всяким острым ароматам, источаемым помянутыми яствами, от устроенной рядом стойки исходили пары джина, виски, бренди и рома, к которым явственно примешивался застоялый запах табака. Многие пассажиры (понятно, джентльмены) не особенно заботились о чистоте своего белья, которое подчас было таким же желто-бурым, как ручейки, вытекшие у них из уголков рта, когда они жевали табак, да так и засохшие. К тому же воздух еще не успевал очиститься от запаха, порожденного тридцатью только что убранными постелями, о которых время от времени более настойчиво напоминало появление некоей дичи, не числящейся в меню.
Каким бы средством передвижения мы ни пользовались, везде американцы по части личной чистоплотности и общей гигиены отличались крайней неряшливостью и неопрятностью, и я склонен думать, что немало болезней проистекает отсюда.
Все пассажиры на редкость угрюмы, и кажется, что их гнетут какие-то невероятные тайны. Ни разговоров, ни смеха, ни веселья, никакого общения – кроме совместного слюноизвержсния, да и то молча, когда все соберутся у печки после очередного принятия пищи. Все тупо и вяло садятся за стол; напихивают себя пищей, точно завтраки, обеды и ужины существуют лишь для выполнения природных потребностей и не могут служить ни увеселением, ни удовольствием, и, проглотив в угрюмом молчании еду, угрюмо замыкаются в себе. Если бы не это животное утоление потребностей, можно было бы подумать, что вся мужская половица компании – унылые призраки бухгалтеров, скончавшихся за рабочим столом, – так они похожи на людей, утомленных делами и подсчетами. Гробовщики при исполнении служебных обязанностей показались бы весельчаками рядом с ними, а закуска на поминках, в сравнении со здешней едой, – настоящим пиршеством.
Публика, надо сказать, подобралась вся на одно лицо. Никакого разнообразия характеров. Едут примерно по одним и тем же делам, говорят и делают одно и то же и на один и тот же лад, следуя одной и той же скучной, безрадостной рутине. За всем этим длинным столом едва ли найдется человек, хоть чем-то отличный от своего соседа.
Если бы нашими сотрапезниками были здоровое веселье и хорошее настроение, я мог бы макать корку хлеба в воду фонтана вместе с бродячим музыкантом Лесажа и радоваться такому приятному времяпрепровождению; но сидеть рядом со столькими себе подобными тварями, превращая утоление жажды и голода в какое-то деловое предприятие; наспех, подобно йэху, опустошать свою кормушку, а затем угрюмо красться прочь; видеть, что в этом общественном таинстве не осталось ничего, кроме алчного удовлетворения животных потребностей, – все это глубоко противно моей природе, и я совершенно убежден, что воспоминание об этих похоронных трапезах будет преследовать меня всю жизнь, как страшный сон.
* * *
Хотя кучеров здесь меняют часто, облик их остается неизменным. Кучер всегда грязен, угрюм и молчалив. Если у него и есть какие-то достоинства, морального или физического свойства, то он обладает поистине удивительной способностью скрывать их. Он никогда не заговорит с вами, хоть вы и сидите с ним рядом на козлах, а когда вы сами с ним заговорите, он ответит односложно или совсем не ответит. Он ни на что вам не укажет по дороге, да и редко на что посмотрит, ибо, судя по его виду, ему все это бесконечно надоело, как и жизнь вообще. Нет чтобы почтить вниманием карету – его, как я уже говорил, интересуют только лошади. Карета же для него существует лишь постольку, поскольку она к ним припряжена и катится следом на колесах; а что в ней кто-то сидит, это его и вовсе не касается. Иногда к концу длинного перегона кучер вдруг затянет откуда-нибудь с середины этакую несуразную песню в своем вкусе; лицо его при этом не участвует в пении, поет только голос, да и то не часто.
Он вечно жует и вечно сплевывает и никогда не затрудняет себя употреблением носового платка. Последствия этого для пассажира на козлах, особенно если ветер дует в его сторону, не слишком приятны.
Наш хозяин, красивый мужчина средних лет, был к нам очень внимателен и старался всячески угодить; приехал он сюда из Новой Англии, где он «рос и воспитывался». Если я и упоминаю о том, как он без конца входил и выходил из комнаты, не снимая шляпы, и, в том же виде, презрев условности, останавливался побеседовать с нами, а потом разваливался у нас на диване, вытаскивал из кармана газету и принимался ее читать в свое удовольствие, – то лишь отмечая это как черты, свойственные обитателям Америки, а вовсе не жалуясь и не желая сказать, что мне это было неприятно. Подобное поведение у нас на родине меня безусловно бы оскорбило, потому что у нас это не принято, а раз так, то это следовало бы расценить как наглость; но здесь у этого простого американского парня было лишь одно желание – порадушнее и получше принять гостя, и я не вправе, да, сказать откровенно, и не склонен рассматривать его поведение, исходя из наших английских мерил и правил, как я не стал бы, скажем, ссориться с ним из-за того, что он не вышел ростом и не может быть зачислен в гвардию гренадеров.
* * *
На Столовой скале имеется коттедж, принадлежащий какому-то гиду, где продают разную мелочь на память об этих местах и где посетители расписываются в книге, специально заведенной для этой цели. На стене той комнаты, где хранится сия многотомная книга, висит табличка с надписью: «Посетителей просят не списывать и не цитировать записи и поэтические произведения из хранящихся здесь книг и альбомов».
Если бы не это предупреждение, я преспокойно оставил бы их лежать на столах, где они разбросаны с нарочитой небрежностью, как книги в гостиной, и только по смеялся бы вволю над чудовищно-глупыми стишками в рамочке на стене. Однако, прочитав эту надпись, я захотел посмотреть, какие же шедевры она так заботливо оберегает, и, начав перелистывать одну из книг, обнаружил страницы, сплошь заполненные омерзительнейшим и грязнейшим сквернословием, каким когда-либо тешились двуногие свиньи.
Унизительно все-таки сознавать, что есть среди людей гнусные пустоголовые скоты, которым доставляет удовольствие оскорблять величайший алтарь Природы, выкладывая у его порога свои грязные мыслишки. А то, что эту пакость собирают на потеху таким же свиньям и держат в публичном месте, чтобы каждый мог с ней ознакомиться, – является позором для английского языка, на котором это написано (правда, я надеюсь, что лишь немногие из этих записей сделаны англичанами),
* * *
Возвращение в Англию
На нашем судне, на баке, ехало около сотни пассажиров – обособленный мирок нищеты; глядя вниз, на палубу, где они прогуливались днем, варили себе пищу и часто тут же ее съедали, мы постепенно научились различать их в лицо, и нас начала интересовать их история; с какими надеждами отправились они в свое время в Америку, и по каким делам ехали сейчас на родину, и как вообще сложилась их жизнь. Плотник, под чьим началом находились все эти люди, сообщал нам по этой части довольно неожиданные сведения. Иной провел в Америке всего три дня, иной – три месяца, а иные прибыли туда последним рейсом этого самого парохода, которым сейчас возвращались домой. Одним пришлось все с себя продать, чтобы заплатить за проезд, и они были едва прикрыты лохмотьями; другим нечего было есть, и они жили за счет доброхотных даяний, а один – это открылось лишь к самому концу нашего плавания, потому что он берег свою тайну и не искал сострадания, – существовал лишь за счет костей и остатков жира, которые собирал с тарелок, когда их носили мыть после обеда в кают-компании.
Но главное: правительство будь то монархическое или республиканское – обязано вмешаться и положить конец такой практике, когда поставщики эмигрантской рабочей силы закупают у судовладельцев все междупалубное пространство и сажают на корабль столько несчастных, сколько окажется у них под рукой, на любых условиях, нимало не заботясь о вместимости помещений третьего класса, количестве имеющихся в наличии коек, какого-то отделения друг от друга людей разного пола, да и вообще ни о чем, кроме собственной выгоды. И это еще не самое худшее во всей порочной системе: в районах, где процветают бедность и недовольство, без конца шныряют агенты-вербовщики, получающие комиссионные по числу душ, которые им удастся завлечь; поэтому они чудовищно искажают истину, заманивая доверчивых простецов в тенета еще большей нищеты и рисуя перед ними неосуществимые перспективы жизни в эмиграции.
История почти всех семейств, которые плыли с нами, была одна и та же. Накопив кое-что, назанимав, и выпросив, и все продав, что можно, они заплатили за проезд в Нью-Йорк, воображая, что попадут в город, где улицы вымощены золотом; а на поверку оказалось, что вымощены они самым настоящим и очень твердым камнем. Дела идут вяло: рабочие не требуются; работу найти можно, да не такую, за которую платят, и вот они едут назад еще более нищими, чем были прежде. Один из них вез незапечатанное письмо молодого английского ремесленника к своему другу из-под Манчестера: пробыв в Нью-Йорке две недели, он усиленно уговаривал друга последовать его примеру. Один из помощников капитана принес мне это письмо смеха ради. «Вот это страна, Джем, – пишет адресат. – Люблю Америку. Никакого деспотизма – вот что главное. Работа сама просится в руки, а заработки – огромные. Понимаешь, Джем, надо только выбрать, каким ты хочешь заняться ремеслом. Я пока еще не выбрал, но скоро решу. Все никак не надумаю, кем лучше стать: плотником или портным».